Неточные совпадения
Стародум. Благодарение Богу, что человечество найти защиту может!
Поверь мне,
друг мой, где государь мыслит, где знает он, в чем его истинная слава, там человечеству не могут не возвращаться его права. Там все скоро ощутят, что каждый должен искать своего счастья и выгод в том одном, что законно… и что угнетать рабством себе подобных беззаконно.
Стародум(приметя всех смятение). Что это значит? (К Софье.) Софьюшка,
друг мой, и ты мне кажешься в смущении? Неужель мое намерение тебя огорчило? Я заступаю место отца твоего.
Поверь мне, что я знаю его права. Они нейдут далее, как отвращать несчастную склонность дочери, а выбор достойного человека зависит совершенно от ее сердца. Будь спокойна,
друг мой! Твой муж, тебя достойный, кто б он ни был, будет иметь во мне истинного
друга. Поди за кого хочешь.
И
поверишь ли,
друг? чем больше я размышляю, тем больше склоняюсь в пользу законов средних.
«Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно
поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить
другого не мог открыть разум, потому что это неразумно».
— Всё молодость, окончательно ребячество одно. Ведь покупаю,
верьте чести, так, значит, для славы одной, что вот Рябинин, а не кто
другой у Облонского рощу купил. А еще как Бог даст расчеты найти.
Верьте Богу. Пожалуйте-с. Условьице написать…
Никто, кроме ее самой, не понимал ее положения, никто не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть, любила, и отказала потому, что
верила в
другого.
Вронский защищал Михайлова, но в глубине души он
верил этому, потому что, по его понятию, человек
другого, низшего мира должен был завидовать.
— Ну, про это единомыслие еще
другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не
верить в пользу восьми тысяч.
Событие рождения сына (он был уверен, что будет сын), которое ему обещали, но в которое он всё-таки не мог
верить, — так оно казалось необыкновенно, — представлялось ему с одной стороны столь огромным и потому невозможным счастьем, с
другой стороны — столь таинственным событием, что это воображаемое знание того, что будет, и вследствие того приготовление как к чему-то обыкновенному, людьми же производимому, казалось ему возмутительно и унизительно.
— Но ей всё нужно подробно. Съезди, если не устала, мой
друг. Ну, тебе карету подаст Кондратий, а я еду в комитет. Опять буду обедать не один, — продолжал Алексей Александрович уже не шуточным тоном. — Ты не
поверишь, как я привык…
Я говорил правду — мне не
верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как
другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен
верить: «Мой
друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Поверьте-с, Павел Иванович, что покамест, брося все то, из-за чего грызут и едят
друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится благоустройство и земного имущества.
Вы не
поверите, ваше превосходительство, как мы
друг к
другу привязаны, то есть, просто если бы вы сказали, вот, я тут стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» — скажу: «Чичиков», ей-богу…
Он
верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она;
Он
верил, что
друзья готовы
За честь его приять оковы
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника;
Что есть избранные судьбами,
Людей священные
друзья;
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит.
В
другое время, размышляя обо всем этом, она искренно дивилась себе, не
веря, что
верила, улыбкой прощая море и грустно переходя к действительности; теперь, сдвигая оборку, девушка припоминала свою жизнь.
— Нет, вы, я вижу, не верите-с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, — подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять начиная кружить по комнате, — оно, конечно, вы правы-с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические мысли в
других возбуждает; буффон-с; [Буффон — шут (фр. bouffon).] но я вам вот что скажу и опять повторю-с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня, старика, человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи.
Кабанова.
Поверила бы я тебе, мой
друг, кабы своими глазами не видала да своими ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям от детей-то! Хоть бы то-то помнили, сколько матери болезней от детей переносят.
Запущенный под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«
Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты на привязи летаешь.
Такая жизнь, мой свет,
От счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты, в забаву для
другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
Карандышев. Не обижайте! А меня обижать можно? Да успокойтесь, никакой ссоры не будет: все будет очень мирно. Я предложу за вас тост и поблагодарю вас публично за счастие, которое вы делаете мне своим выбором, за то, что вы отнеслись ко мне не так, как
другие, что вы оценили меня и
поверили в искренность моих чувств. Вот и все, вот и вся моя месть!
Скорее в обморок, теперь оно в порядке,
Важнее давишной причина есть тому,
Вот наконец решение загадке!
Вот я пожертвован кому!
Не знаю, как в себе я бешенство умерил!
Глядел, и видел, и не
верил!
А милый, для кого забыт
И прежний
друг, и женский страх и стыд, —
За двери прячется, боится быть в ответе.
Ах! как игру судьбы постичь?
Людей с душой гонительница, бич! —
Молчалины блаженствуют на свете!
Поверили глупцы,
другим передают,
Старухи вмиг тревогу бьют —
И вот общественное мненье!
Да вот, например:
другой на его месте тянул бы да тянул с своих родителей; а у нас,
поверите ли? он отроду лишней копейки не взял, ей-богу!
Так выражалась Анна Сергеевна, и так выражался Базаров; они оба думали, что говорили правду. Была ли правда, полная правда, в их словах? Они сами этого не знали, а автор и подавно. Но беседа у них завязалась такая, как будто они совершенно
поверили друг другу.
К постели подошли двое толстых и стали переворачивать Самгина с боку на бок. Через некоторое время один из них, похожий на торговца солеными грибами из Охотного ряда, оказался Дмитрием, а
другой — доктором из таких, какие бывают в книгах Жюль Верна, они всегда ошибаются, и
верить им — нельзя. Самгин закрыл глаза, оба они исчезли.
— А хоть и знаю, да — не
верю. У меня
другое чувство.
— Я здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме у меня — пустовато, да и грусти много, — говорила Марина тоном старого доверчивого
друга, но Самгин, помня, какой грубой, напористой была она, — не
верил ей.
— И не воспитывайте меня анархистом, — анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты
верят, что воспитывают — идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите
друг друга», «да единомыслием исповемы» — как там она поет? Черта два — единомыслие, когда у меня дом — в один этаж, а у соседа — в три! — неожиданно закончил он.
— Ну — довольно! Я тебе покаялась, исповедовалась, теперь ты знаешь, кто я. Уж разреши просить, чтобы все это — между нами. В скромность, осторожность твою я, разумеется,
верю, знаю, что ты — конспиратор, умеешь молчать и о себе и о
других. Но — не проговорись как-нибудь случайно Валентину, Лидии.
«Свободным-то гражданином,
друг мой, человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него — Секста Эмпирика о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься,
поверь!»
— Странно все. Появились какие-то люди… оригинального умонастроения. Недавно показали мне поэта — здоровеннейший парень! Ест так много, как будто извечно голоден и не
верит, что способен насытиться. Читал стихи про Иуду, прославил предателя героем. А кажется, не без таланта.
Другое стихотворение — интересно.
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не
поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою
другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.
— Ты в бабью любовь — не
верь. Ты помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и
друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на
другую, это — от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще
другие на земле живут.
— Нет, я вас не пущу, посидите со мной, познакомимся, может быть, даже понравимся
друг другу. Только —
верьте: Иван очень уважает вас, очень высоко ценит. А вам… тяжело будет одному в эти первые часы, после похорон.
«Заменяют одну систему фраз
другой, когда-то уже пытавшейся ограничить свободу моей мысли. Хотят, чтоб я
верил, когда я хочу знать. Хотят отнять у меня право сомневаться».
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто б ты ни был — не падай презренной душою!
Верь: воскреснет Ваал и пожрет идеал…
— Очень имеют. Особенно — мелкие и которые часто в руки берешь. Например — инструменты: одни любят вашу руку,
другие — нет. Хоть брось. Я вот не люблю одну актрису, а она дала мне починить старинную шкатулку, пустяки починка. Не
поверите: я долго бился — не мог справиться. Не поддается шкатулка. То палец порежу, то кожу прищемлю, клеем ожегся. Так и не починил. Потому что шкатулка знала: не люблю я хозяйку ее.
Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается в реальные формы, что, может быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать
друг друга, но он все-таки не хотел
верить в это, не мог допустить этого.
Больше всего он боялся воображения, этого двуличного спутника, с дружеским на одной и вражеским на
другой стороне лицом,
друга — чем меньше
веришь ему, и врага — когда уснешь доверчиво под его сладкий шепот.
Они бы и не
поверили, если б сказали им, что
другие как-нибудь иначе пашут, сеют, жнут, продают. Какие же страсти и волнения могли быть у них?
Я и говорил, но, помните, как: с боязнью, чтоб вы не
поверили, чтоб этого не случилось; я вперед говорил все, что могут потом сказать
другие, чтоб приготовить вас не слушать и не
верить, а сам торопился видеться с вами и думал: «Когда-то еще
другой придет, я пока счастлив».
В Обломовке
верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и
поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то
другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Не оттого ли, может быть, шагала она так уверенно по этому пути, что по временам слышала рядом
другие, еще более уверенные шаги «
друга», которому
верила, и с ними соразмеряла свой шаг.
Сонечка не задумалась бы сказать и про Обломова, что пошутила с ним, для развлечения, что он такой смешной, что можно ли любить «такой мешок», что этому никто не
поверит. Но такой образ поведения мог бы быть оправдан только мужем Сонечки и многими
другими, но не Штольцем.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не
поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего
другие не знают, но и только.
Плохо
верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в
другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
— Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и ты тоже. Она бы
поверила. Кто ж
другой? — спросила она.
Мой
друг, несправедлива ты.
Оставь безумные мечты;
Ты подозреньем сердце губишь:
Нет, душу пылкую твою
Волнуют, ослепляют страсти.
Мария,
верь: тебя люблю
Я больше славы, больше власти.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю
верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы будем
друзья…